Ельцин Центр

Интервью с Людмилой Алексеевой

записано 30 ноября 2011 года, г. Москва
 
Примечания
 – перейти на фргамент видео на Youtube
XX съезд КПСС (14-25 февраля 1956 года). На съезде первый секретарь ЦК КПСС Никита Хрущев выступил с закрытым докладом «О культе личности и его последствиях»
– всплывающая подсказка
 
 Людмила Алексеева о семье:
Людмила Алексеева родилась 20 июля 1927 года
 я в Крыму, потому что мои родители оба были тогда студентами Симферопольского педагогического института, отец на экономическом факультете, мать на математическом. Они оба были из очень бедных семей. И отец 1905 года рождения, мать 1906-го. Во время Гражданской войны они были детьми. И конечно, были всей душой на стороне красных, как положено детям из бедных семей. И потом они стали комсомольцами. Они получили образование только благодаря тому, что к тому времени, как им пришло время учиться, установилась советская власть, поэтому они оба были такими, ну, комсомольцами первого созыва.
 
Мама коротко стриженная, никакой косметики, это было немыслимо для комсомолки, какие там косметика, там шелковые чулки – упаси бог. Вот, значит, после работы или после учебы – в комсомольский клуб. Там или обучение, или какие-нибудь там песни – «Наш паровоз вперед лети, в коммуне остановка». Или какая-то работа там по восстановлению разрухи. И все это очень искренне было. И я родилась, когда мама только кончила вот институт, ну, вот она весной закончила, а 20 июля я родилась.
 
Она получила распределение учительницей в Симферополе, учительницей в школу, преподавать математику. Взяла меня, переехала туда, сняла комнату. И мы там жили три года, которые она преподавала в школе. Ну, пока она ходила в школу, была такая старушка, которая оставалась со мной, она меня носила к маме в школу, чтобы между уроками она быстренько меня покормила. Вот. И вот удивительно, но я помню эту комнату. Вот мне три года было, когда мы уехали, я помню. Это абсолютно пустая комната, в ней стоял такой, ну, кухонный стол со шкафчиками, и все. Даже кровати не было. Мама спала на полу, а я… у меня тоже кровати не было, а была большая бельевая корзина, которая сначала была моей колыбелью, а потом и кроватью, пока я из нее не выросла.
 
Вот так люди жили. Причем это не потому, что они были безумно бедными – тогда все так жили. 1927 год, еще только выбирались из разрухи.
 
Когда мне исполнилось три года, мама отработала то, что полагается за бесплатное обучение отработать, она подала документы, послала документы в Московский университет, в МГУ, в аспирантуру. Она была комсомолка, из бедной семьи, с очень хорошими учебными показателями. И так как и анкетные данные, и показатели учебы были за нее, ее приняли в аспирантуру. Она взяла меня и приехала в Москву. Мне было три года. И маме дали койку в аспирантской комнате университетского общения. 
 
Мама закончила аспирантуру, ее распределили, она была научным сотрудником в Институте математики Академии наук, и ее научный руководитель в аспирантуре, профессор Панов, который был заведующим кафедрой в Бауманском институте, пригласил ее на полставки преподавать математику в Бауманском. Мама была очень занята. И я… ну, я росла с бабушкой, вот.
 
Отец почему-то, я не знаю почему, хотя он был старше на год, чем мама, он почему-то на год позже закончил институт. Может быть, он позже поступил, я не знаю. Но когда он через год закончил институт.
 
Он приехал в Москву, устроился где-то на работу, получил место в общежитии, и они так и жили – мама в том общежитии, он в этом общежитии. Через год отец в том учреждении, где он работал, 
Центросоюз – Центральный союз потребительских обществ, создан в 1898 г.
, получил две комнаты в коммунальной квартире, в двухэтажном бараке в Останкино. Это треть Новоостанкинского… это где-то, где сейчас гостиница «Космос». Тогда это даже не окраина Москвы была. Мы так говорили: мама уехала в город, мама уехала в Москву. Это значит она уехала на работу.
 
– Какие у вас были отношения с родителями? 
Ну, в общем, меня баловали. По сравнению с другими, конечно, у меня были все основания считать, что у меня самые лучшие в мире родители. Действительно, очень хорошие родители были. Не только елки мне устраивали. Тогда ведь очень трудно с книжками было, ну, были такие семьи, вот как потом семья моего мужа, где была библиотека от родителей, у моих не было, они были интеллигенты в первом поколении. Они сами собирали эту библиотеку, она была маленькая и такая разношерстная – что удавалось найти. Но я помню, отец приехал из Ленинграда с какой-то конференции и привез мне в подарок совершенно роскошную, большую такую книжку Киплинга «Маугли» с рисунками, вот. А в 1937 году, это было столетие со смерти Пушкина, почему-то очень торжественно отмечали. Почему смерть, гибель отмечать торжественно – непонятно, наверное, чтобы меньше люди думали об арестах вокруг. Но и к этому юбилею был выпущен шеститомник Пушкина, академический, вот он у меня до сих пор там стоит.
 
Отец выписал этот шеститомник. Ну, до этого у меня были однотомники, скажем, Некрасова, Лермонтова, Тютчева, но конечно, Пушкин… вот с 10 лет я все эти шесть томов читала без конца. Отец любил, когда придут гости, он предлагал им: «Прочтите любую строчку из «Евгения Онегина», а Люда продолжит», – потому что я помнила всего «Онегина» наизусть, и он очень этим гордился.
 
И в том же 1937 году, когда всех… когда были массовые аресты в Центросоюзе, отца не арестовали. Из 300 человек в партийной организации Центросоюза он один не был арестован. Но не потому, что он был доносчик, а по очень смешной причине. У отца была странная особенность: такой здоровый, энергичный мужчина, он совершенно не мог пить, у него что-то было в организме. Он не мог, он вот от такой маленькой рюмочки вина он пьянел так, как будто бы он литр водки выпил. И он это знал за собой, и он никогда не пил, потому что он стеснялся. Ну что это – мужик, а пить не может, да? Вот. И я помню, как у нас, когда собирались гости, вот все пили, ну, мы, крымчане, пили сладкие вина там, «Шато Икем», «Солхино», вот, а отец вместе со мной пил домашний морс, который бабушка варила.
 
И я помню, как один раз его уговорили: «Ну, Миш, ну, маленькую рюмочку. Ну, «Шато Икем» – это же легкое вино». Он выпил эту рюмочку вина, уговорили его, а потом совершенно пьяный вышел на кухню, и на полу стояла горячащая керосинка, и он сел на нее. Такой пьяный был. И поэтому он ужасно стеснялся того, что он не умеет пить, не может пить. А у них в Центросоюзе был такой загородный дом отдыха в Удельном, там очень хороший повар был. И вот начальство центросоюзовское – они любили ездить вот в этот дом отдыха, там отмечали и 1 Мая, и 7 ноября, и Новый год, и Парижскую коммуну, и годовщину Центросоюза, и все что хотите. Ну там пьянки просто устраивали такие начальство, да. Тогда же время скудное было, а там все-таки чего-то повкуснее еда, и с выпивкой, все как полагается. И всегда отца приглашали. А он каждый раз под любым предлогом отказывался, ну, чтобы не узнали на работе, что он пить не может. И он ни разу не ездил в этот дом отдыха. А когда в 1937 году был арестован руководитель Центросоюза 
Исаак Зеленский – с 1931 г. председатель Центросоюза. Обвинен на судебном процессе по делу «Антисоветского правотроцкистского центра». Расстрелян в 1938 г.
  арестован вместе с
Георгий Пятаков – 1-й заместитель народного комиссара тяжелой промышленности СССР. Расстрелян в 1937 г.
Карл Радек – советский политический деятель, член международного социал-демократического движения. Расстрелян в 1939 г.
... Я не знаю каким образом, но из них выбивали, вынули такие показания, что как будто он организовал в Центросоюзе тайную фашистскую организацию, и в эту организацию входили все члены партии, но работавшие в Центросоюзе, и что тайные сходки этой организации были под видом всяких банкетов вот в этом доме отдыха. И когда стали проверять, то единственный человек, который никогда не был на этих банкетах, это был мой отец. И поэтому его не арестовали. Но его исключили из партии за притупление бдительности – как же так, все 300 человек были в фашистской организации, а он не заметил. Ну, его уволили с работы, дали ему строгий выговор, но не арестовали. Но вот еще до того, как все аресты произошли, – там быстро арестовывали, одного за другим, – здесь, на Смоленской площади, недалеко отсюда, в 1-м Николощеповском переулке, на берегу реки, был такой пятиэтажный дом центросоюзовский, и там все начальство имело кто квартиры, кто комнаты. И когда их стали арестовывать, а отец еще работал в Центросоюзе, то ему там дали две комнаты в трехкомнатной квартире. И мы переехали из Останкино на Смоленскую. Так что это мой район, я здесь училась, жила, только с перерывом на эвакуацию – полтора года. А здесь и школу кончила, и мои оба сына здесь родились, это мой район.
 
Я как раз окончила шестой класс, и мы с бабушкой поехали в Феодосию к ее знакомым в гости, у них там маленький домик был, мы там, значит, остановились. И когда мы ехали на вокзал, на Курский вокзал, отец взял на работе машину, чтобы нас отвезти с вещами, такси – тогда такого не было в Москве, вот, и мы ехали по Садовому кольцу по этой машине, это было 1 июня 1941 года. И вдруг в летний день на машину стали падать крупные хлопья снега! Прямо хлопья такие – не мелкие, а крупные, тут же таяли, но падали. Я помню, шофер сказал: «Ой, летом снег – это не к добру. Как бы не было войны». Все ждали, все время ждали, что вот-вот будет война. Мы уехали 1 июня. А 22 июня я спала, ну, в саду, под яблоней поставили мне койку. Ну, если начинался дождь, то я собирала свои эти вещи с койки – и в сени. А так на койке спала. И вот я сплю в саду, и мне снится такой сон. Вот здесь на Смоленской, вот на внешней стороне Садового кольца, там, где большой дом стоит Жолтовского, желтый дом, он тогда только строился, в 1941 году, и вокруг него, вдоль него были забор и мостки, чтобы люди ходили. И вот мне снится, как будто я иду по этим мосткам, и навстречу какой-то долговязый парень, и рядом мальчишка небольшой идет. И он его хватает за ноги и головой начинает бить вот об эту деревянную ограду. И такие – бум-бум, такие удары. Я в ужасе проснулась от этого сна и слышу – бум-бум, такие удары. Думаю: что это такое? Подняла голову – самолет летит какой-то. Какой самолет летит? Ну, наш. А оказалось, что это на Севастополь бомбить летели немецкие самолеты, и наши зенитки били по ним, старались их достать, и вот эти бум-бум – это было от зениток. Но это я потом только узнала. А так, ну, летит какой-то самолет и летит. Я встала, позавтракала, ничего. Потом бабушка, уже после завтрака, собралась на базар, а это часов 12 дня было. Прибегает вот с такими глазами. Война! А на базаре репродуктор, и там речь Молотова: война началась. Бабушка говорит: «Давай собираться, домой поедем, в Москву надо ехать». А я говорю: «Бабушка, как тебе не стыдно, ты что, не знаешь, что наша Красная армия самая сильная в мире, что мы остановим врага на границе и разобьем его на его территории малой кровью? Не паникуй. Как тебе не стыдно?» Бабушка застыдилась и говорит: «Да, в самом деле» – и разобрала чемодан. Тут приходит телеграмма от родителей: срочно приезжайте в Москву. Бабушка начинает собирать чемодан, а я начинаю взывать к ее совести: «Как же так, ты что, в нашу Красную армию не веришь?!» Бабушка говорит: «Ой, да, действительно» – и перестает собирать чемодан. Родители шлют молнии, а мы никак не едем. Потому что я убеждаю бабушку, что все будет в порядке. А надо сказать, что мы слушали сводки, но они тогда были такие, что не поймешь, что наши отступают, не отступают, что-то такое было непонятное. И 1 июля какой-то самолет, который летал очередной раз бомбить Севастополь, почему-то там не все бомбы сбросил и одну из них сбросил на Феодосию и разрушил единственный в городе якорный завод. И все бегали смотреть на эти развалины, и бабушка уже перестала поддаваться моей агитации и сказала: хватит! Собрала чемоданы. Все, мы едем в Москву! Мы доехали до
У Джанкой – город на севере Крыма; железнодорожный узел на пересечении линий Харьков – Севастополь и Херсон – Керчь
, а Джанкой – это городишко, куда бабушка вышла замуж, где родилась моя мама и все ее там сестры и братья. И маленький городок, где бабушка всех знала. И это такой железнодорожный пункт, из которого уже надо переезжать из Крыма, с полуострова выезжать. Вот мы доехали до Джанкоя на местном поезде, и в Джанкое выясняем, что поезда из Крыма уже не идут, нету поездов из Крыма на большую землю. Бабушка заметалась по городу и выяснила, что пойдет один поезд из Севастополя – будут вывозить семьи офицеров, ну, жен с маленькими детьми, – и это единственный поезд, последний, может быть, который из Крыма уходит на север. Но это поезд, набитый вот этими эвакуированными, на него не продавали билеты. И только потому, что бабушка сама джанкойская и в одном из вагонов проводник был джанкойский, он нас пустил в этот вагон без билетов. Мы просто в тамбуре поставили свои чемоданы, сели на эти чемоданы и поехали в Москву. Ну, надо сказать, что вот с того дня и до последнего дня войны, как она мне запомнилась, а мне она… ну что, мне уже 14 лет было, и я сразу повзрослела. Я очень хорошо войну помню и должна сказать, что с первого дня, вот с того, как в поезде люди себя вели, и до последнего дня войны… Я хочу сказать, мы принадлежим к замечательному народу (плачет). Как выдержали все эти испытания, как не озверели, как друг другу помогали в нечеловечески трудных условиях.
 
Может быть, вот эти воспоминания о войне и о том, как проявили себя люди… Я не была на фронте, я была девочкой. Я была в Москве, я была в эвакуации, но ведь всюду тяжело жилось, не только на фронте. Я как в 1941 году захотела есть, так, по-моему, досыта наелась первый раз где-то году в 1949-м. И не потому, что мы хуже других жили, мы еще лучше других жили, люди умирали от голода, опухали от голода, мы не опухали. И именно потому, что я эти четыре года жила здесь и видела, какие люди живут в этой стране, вне зависимости от национальности – это не важно, русский, не русский, разные были, – наверное, это определило всю мою дальнейшую жизнь. Для меня главное в жизни, вот сейчас я уже старый человек, уже не изменится это, вот с молодых ногтей и до сих пор для меня главное в жизни, чтобы в этой стране эти люди жили как люди, они этого достойны. Уверяю вас. Вот когда говорят: ой, такие-сякие – неправда! Неправда. Люди познаются в беде. Так, как мы тогда жили, уже… ну, может, во время Гражданской войны люди так жили, но на моей памяти только эта война. Так, как мы жили во время войны, после войны, ничего похожего ни на какие страдания, то, что сейчас есть. И как люди жили. В этой стране мы должны добиться, чтобы здесь люди по-человечески жили.
 
Ну, вот мы приехали в Москву, Москву бомбили, и поэтому детей эвакуировали из Москвы. И в мамином институте, Академии наук тоже составляли списки на эвакуацию, и она меня записала. И мы когда приехали… Да, вот 3 июля… Мы 1 июля выехали из Феодосии, и вот 2-го и 3-го мы были в Джанкое. 3-го вечером… нам удалось уехать. И 3 июля я в Джанкое услыхала по радио, как Сталин выступал, вот это «братья и сестры, друзья мои», и как у него голос дрожал, и как он из стакана воду пил, слышно было. И вот я тогда, только в Джанкое, тогда поняла, что, наверное, это будет очень страшная война. И так оно и было. И вот когда приехали, мы приехали… мы долго ехали очень, потому что, ну, бомбежки там, поезд останавливался, там что-то шел только ночью, я уже не помню, сколько дней. Но… неделю, наверное, ехали. Приехали, и мама говорит, что вот прямо тебя сразу собираем – и в эвакуацию. А отец уже был мобилизован, и он был уж в казармах, но еще не уехал из Москвы, в казармах находился… Чернышевские казармы. Это в Сокольниках. И 14 июля я уезжала в эвакуацию. И отец отпросился из казармы попрощаться со мной. И я тогда его видела последний раз, он не вернулся с фронта. Он уже был в военной форме, вот там его фото… из маленькой фотографии я потом большую сделала, там стоит фотография его в военной форме.
 
И я очень хорошо это помню – последнее свидание с отцом. Он мне сказал: «Дочурка…» Он меня так называл – дочурка. «Дочурка, я иду защищать советскую власть». Вот я потом много лет думала: он же не вернулся, и я не могла у него спросить, а почему он готов был защищать военную власть после… советскую власть после 1937 года? Он же понимал, он понимал несправедливость репрессий, это очевидно. Потому что, что было в его Центросоюзе, невозможно было объяснить никаким нормальным… никакими нормальными понятиями. А потом уже я сообразила: даже еще до 1937 года, вот, у нас в доме никогда, ни разу я не слыхала – Сталин, ни разу. Они просто обходили это молчанием. А над письменным столом у отца, я это вспомнила уже совсем уже старой женщиной вспомнила, что у него над письменным столом висел портрет не Сталина, а Ленина. Тогда это была фронда, потому что считалось так, что вот Ленин правильно все, а Сталин извратил. Ну, мы же жили в закрытой стране и вследствие особенностей своей биографии, и вследствие отсутствия информации, конечно, и отец придерживался именно этой схемы: вот идея была правильная, красные там, революция, Гражданская война, все было правильно. Я помню, как моя бабушка – там вот эти выборы с 1937 года были, так она старалась прийти к 6 утра, когда только начинаются выборы, и там у нее для радио или для газеты брали интервью: вот вы пришли голосовать первая, почему? А она говорила: «Мы были такие бедные, и все мои трое детей, причем две дочери (до революции женское образование было довольно редкой вещью, в бедных семьях вообще этого не было), они все получили образование, все они с высшим образованием люди. Это только благодаря советской власти. Я за советскую власть!» У нас это была такая семья, это понятно было, но после 1937 года вот отец не сказал «за родину», или «за Москву», или там семью защищать, он сказал – «советскую власть».
 
Людмила Алексеева